Неточные совпадения
— Невесело досказывать.
Одной беды
Бог миловал:
Холерой умер Ситников, —
Другая подошла.
Бог видит, как я
милогоМладенца полюбил!
Еремеевна. Ах, Создатель, спаси и
помилуй! Да кабы братец в ту ж минуту отойти не изволил, то б я с ним поломалась. Вот что б
Бог не поставил. Притупились бы эти (указывая на ногти), я б и клыков беречь не стала.
Иногда, когда опять и опять она призывала его, он обвинял ее. Но, увидав ее покорное, улыбающееся лицо и услыхав слова: «Я измучала тебя», он обвинял
Бога, но, вспомнив о и
Боге, он тотчас просил простить и
помиловать.
— Вы вступаете в пору жизни, — продолжал священник, — когда надо избрать путь и держаться его. Молитесь
Богу, чтоб он по своей благости помог вам и
помиловал, — заключил он. «Господь и
Бог наш Иисус Христос, благодатию и щедротами своего человеколюбия, да простит ти чадо»… И, окончив разрешительную молитву, священник благословил и отпустил его.
— Господи,
помилуй! прости, помоги! — твердил он как-то вдруг неожиданно пришедшие на уста ему слова. И он, неверующий человек, повторял эти слова не одними устами. Теперь, в эту минуту, он знал, что все не только сомнения его, но та невозможность по разуму верить, которую он знал в себе, нисколько не мешают ему обращаться к
Богу. Всё это теперь, как прах, слетело с его души. К кому же ему было обращаться, как не к Тому, в Чьих руках он чувствовал себя, свою душу и свою любовь?
— Да
помилуй, ради самого
Бога, князь, что̀ я сделала? — говорила княгиня, чуть не плача.
— Да как же в самом деле: три дни от тебя ни слуху ни духу! Конюх от Петуха привел твоего жеребца. «Поехал, говорит, с каким-то барином». Ну, хоть бы слово сказал: куды, зачем, на сколько времени?
Помилуй, братец, как же можно этак поступать? А я
бог знает чего не передумал в эти дни!
«Княжна, mon ange!» — «Pachette!» — «—Алина»! —
«Кто б мог подумать? Как давно!
Надолго ль?
Милая! Кузина!
Садись — как это мудрено!
Ей-богу, сцена из романа…» —
«А это дочь моя, Татьяна». —
«Ах, Таня! подойди ко мне —
Как будто брежу я во сне…
Кузина, помнишь Грандисона?»
«Как, Грандисон?.. а, Грандисон!
Да, помню, помню. Где же он?» —
«В Москве, живет у Симеона;
Меня в сочельник навестил;
Недавно сына он женил.
«Ах! няня, сделай одолженье». —
«Изволь, родная, прикажи».
«Не думай… право… подозренье…
Но видишь… ах! не откажи». —
«Мой друг, вот
Бог тебе порука». —
«Итак, пошли тихонько внука
С запиской этой к О… к тому…
К соседу… да велеть ему,
Чтоб он не говорил ни слова,
Чтоб он не называл меня…» —
«Кому же,
милая моя?
Я нынче стала бестолкова.
Кругом соседей много есть;
Куда мне их и перечесть...
— Я тут еще беды не вижу.
«Да скука, вот беда, мой друг».
— Я модный свет ваш ненавижу;
Милее мне домашний круг,
Где я могу… — «Опять эклога!
Да полно,
милый, ради
Бога.
Ну что ж? ты едешь: очень жаль.
Ах, слушай, Ленский; да нельзя ль
Увидеть мне Филлиду эту,
Предмет и мыслей, и пера,
И слез, и рифм et cetera?..
Представь меня». — «Ты шутишь». — «Нету».
— Я рад. — «Когда же?» — Хоть сейчас
Они с охотой примут нас.
Недуг, которого причину
Давно бы отыскать пора,
Подобный английскому сплину,
Короче: русская хандра
Им овладела понемногу;
Он застрелиться, слава
Богу,
Попробовать не захотел,
Но к жизни вовсе охладел.
Как Child-Harold, угрюмый, томный
В гостиных появлялся он;
Ни сплетни света, ни бостон,
Ни
милый взгляд, ни вздох нескромный,
Ничто не трогало его,
Не замечал он ничего.
Однажды, когда удалось нам как-то рассеять и прогнать довольно густую толпу, наехал я на казака, отставшего от своих товарищей; я готов был уже ударить его своею турецкою саблею, как вдруг он снял шапку и закричал: «Здравствуйте, Петр Андреич! Как вас
бог милует?»
—
Помилуйте, Петр Андреич! Что это вы затеяли! Вы с Алексеем Иванычем побранились? Велика беда! Брань на вороту не виснет. Он вас побранил, а вы его выругайте; он вас в рыло, а вы его в ухо, в другое, в третье — и разойдитесь; а мы вас уж помирим. А то: доброе ли дело заколоть своего ближнего, смею спросить? И добро б уж закололи вы его:
бог с ним, с Алексеем Иванычем; я и сам до него не охотник. Ну, а если он вас просверлит? На что это будет похоже? Кто будет в дураках, смею спросить?
— Ну, что уж… Вот, Варюша-то… Я ее как дочь люблю, монахини на
бога не работают, как я на нее, а она меня за худые простыни воровкой сочла. Кричит, ногами топала, там — у черной сотни, у быка этого. Каково мне? Простыни-то для раненых. Прислуга бастовала, а я — работала,
милый! Думаешь — не стыдно было мне? Опять же и ты, — ты вот здесь, тут — смерти ходят, а она ушла, да-а!
Я тебе, Иваныч, прямо скажу: работники мои — лучше меня, однакож я им снасть и шняку не отдам, в работники не пойду, коли
бог помилует.
— Ольга,
помилуй,
Бог с тобой! Как не видаться! Да я… Ольга!
—
Милый Андрей! — произнес Обломов, обнимая его. —
Милая Ольга… Сергеевна! — прибавил потом, сдержав восторг. — Вас благословил сам
Бог! Боже мой! как я счастлив! Скажи же ей…
— Ах, нет,
Бог с тобой! — оправдывался Обломов, приходя в себя. — Я не испугался, но удивился; не знаю, почему это поразило меня. Давно ли? Счастлива ли? скажи, ради
Бога. Я чувствую, что ты снял с меня большую тяжесть! Хотя ты уверял меня, что она простила, но знаешь… я не был покоен! Все грызло меня что-то…
Милый Андрей, как я благодарен тебе!
—
Бог тебя простит, добрый,
милый внучек! Так, так: ты прав, с тобой, а не с другим, Марфенька только и могла слушать соловья…
— И как это в этакую темнять по Заиконоспасской горе на ваших лошадях взбираться! Как вас
Бог помиловал! — опять заговорила Татьяна Марковна. — Испугались бы грозы, понесли — Боже сохрани!
— Да услышит же тебя
Бог, мой
милый. Я знаю, что ты всех нас любишь и… не захочешь расстроить наш вечер, — промямлил он как-то выделанно, небрежно.
Тут я развил перед ним полную картину полезной деятельности ученого, медика или вообще друга человечества в мире и привел его в сущий восторг, потому что и сам говорил горячо; он поминутно поддакивал мне: «Так,
милый, так, благослови тебя
Бог, по истине мыслишь»; но когда я кончил, он все-таки не совсем согласился: «Так-то оно так, — вздохнул он глубоко, — да много ли таких, что выдержат и не развлекутся?
— Не то что смерть этого старика, — ответил он, — не одна смерть; есть и другое, что попало теперь в одну точку… Да благословит
Бог это мгновение и нашу жизнь, впредь и надолго!
Милый мой, поговорим. Я все разбиваюсь, развлекаюсь, хочу говорить об одном, а ударяюсь в тысячу боковых подробностей. Это всегда бывает, когда сердце полно… Но поговорим; время пришло, а я давно влюблен в тебя, мальчик…
Я приставал к нему часто с религией, но тут туману было пуще всего. На вопрос: что мне делать в этом смысле? — он отвечал самым глупым образом, как маленькому: «Надо веровать в
Бога, мой
милый».
Вот поди же ты, а Петр Маньков на Мае сказывал, что их много, что вот, слава
Богу, красный зверь уляжется скоро и не страшно будет жить в лесу. «А что тебе красный зверь сделает?» — спросил я. «Как что? по бревнышку всю юрту разнесет». — «А разве разносил у кого-нибудь?» — «Никак нет, не слыхать». — «Да ты видывал красного зверя тут близко?» — «Никак нет.
Бог миловал».
Особенная эта служба состояла в том, что священник, став перед предполагаемым выкованным золоченым изображением (с черным лицом и черными руками) того самого
Бога, которого он ел, освещенным десятком восковых свечей, начал странным и фальшивым голосом не то петь, не то говорить следующие слова: «Иисусе сладчайший, апостолов славо, Иисусе мой, похвала мучеников, владыко всесильне, Иисусе, спаси мя, Иисусе спасе мой, Иисусе мой краснейший, к Тебе притекающего, спасе Иисусе,
помилуй мя, молитвами рождшия Тя, всех, Иисусе, святых Твоих, пророк же всех, спасе мой Иисусе, и сладости райския сподоби, Иисусе человеколюбче!»
— Ты делай свое, а их оставь. Всяк сам себе.
Бог знает, кого казнить, кого
миловать, а не мы знаем, — проговорил старик. — Будь сам себе начальником, тогда и начальников не нужно. Ступай, ступай, — прибавил он, сердито хмурясь и блестя глазами на медлившего в камере Нехлюдова. — Нагляделся, как антихристовы слуги людьми вшей кормят. Ступай, ступай!
В каких-нибудь два часа Привалов уже знал все незамысловатые деревенские новости: хлеба, слава
богу, уродились, овсы — ровны, проса и гречихи — середка на половине. В Красном Лугу молоньей убило бабу, в Веретьях скот начинал валиться от чумы, да отслужили сорок обеден, и
бог помиловал. В «орде» больно хороша нынче уродилась пшеница, особенно кубанка. Сено удалось не везде, в петровки солнышком прихватило по увалам; только и поскоблили где по мочевинкам, в понизях да на поемных лугах, и т. д. и т. д.
Кабы
Богом была, всех бы людей простила: «
Милые мои грешнички, с этого дня прощаю всех».
—
Милый ты наш, награди тебя
Бог, благодетель ты наш, молебщик ты за всех нас и за грехи наши…
— Ах,
милый,
милый Алексей Федорович, тут-то, может быть, самое главное, — вскрикнула госпожа Хохлакова, вдруг заплакав. —
Бог видит, что я вам искренно доверяю Lise, и это ничего, что она вас тайком от матери позвала. Но Ивану Федоровичу, вашему брату, простите меня, я не могу доверить дочь мою с такою легкостью, хотя и продолжаю считать его за самого рыцарского молодого человека. А представьте, он вдруг и был у Lise, а я этого ничего и не знала.
— Дорогу дать.
Милому существу и ненавистному дать дорогу. И чтоб и ненавистное
милым стало, — вот как дать дорогу! И сказать им:
Бог с вами, идите, проходите мимо, а я…
— Да чего их жалеть-то? Ведь ворам в руки они бы не попались. А в уме я их все время держал, и теперь держу… во как. — Филофей помолчал. — Может… из-за них Господь
Бог нас с тобой
помиловал.
— А, Франц Иваныч! — вскрикнул Овсяников. — Здравствуйте! как вас
Бог милует?
— Если я буду знать наверное, что я умереть должна… я вам тогда все скажу, все!» — «Александра Андреевна,
помилуйте!» — «Послушайте, ведь я не спала нисколько, я давно на вас гляжу… ради
Бога… я вам верю, вы человек добрый, вы честный человек, заклинаю вас всем, что есть святого на свете, — скажите мне правду!
— Ах вы, отцы наши, милостивцы наши! — запел он опять… — Да
помилуйте вы меня… да ведь мы за вас, отцы наши, денно и нощно Господу
Богу молимся… Земли, конечно, маловато…
Доктор, ради
Бога скажите, я в опасности?» — «Что я вам скажу, Александра Андреевна, —
помилуйте!» — «Ради
Бога, умоляю вас!» — «Не могу скрыть от вас, Александра Андреевна, вы точно в опасности, но
Бог милостив…» — «Я умру, я умру…» И она словно обрадовалась, лицо такое веселое стало; я испугался.
— Батюшка, Аркадий Павлыч, — с отчаяньем заговорил старик, —
помилуй, заступись, — какой я грубиян? Как перед Господом
Богом говорю, невмоготу приходится. Невзлюбил меня Софрон Яковлич, за что невзлюбил — Господь ему судья! Разоряет вконец, батюшка… Последнего вот сыночка… и того… (На желтых и сморщенных глазах старика сверкнула слезинка.)
Помилуй, государь, заступись…
— Да какое же заключение? Ты
бог знает что говоришь, мой
милый друг Верочка.
— Вы-то еще слаб, слава
богу! Но, Рахметов, вы удивляете меня. Вы совсем не такой, как мне казалось. Отчего вы всегда такое мрачное чудовище? А ведь вот теперь вы
милый, веселый человек.
— Друг мой,
милое мое дитя! о, не дай тебе
бог никогда узнать, что чувствую я теперь, когда после многих лет в первый раз прикасаются к моим губам чистые губы. Умри, но не давай поцелуя без любви!
— Ах,
милый мой, — сказала графиня, — ради
бога не рассказывай; мне страшно будет слушать.
Добрая,
милая Марья Гавриловна! не старайтесь лишить меня последнего утешения: мысль, что вы бы согласились сделать мое счастие, если бы… молчите, ради
бога, молчите.
— Как за что, батюшка Кирила Петрович? а за тяжбу-то покойника Андрея Гавриловича. Не я ли в удовольствие ваше, то есть по совести и по справедливости, показал, что Дубровские владеют Кистеневкой безо всякого на то права, а единственно по снисхождению вашему. И покойник (царство ему небесное) обещал со мною по-свойски переведаться, а сынок, пожалуй, сдержит слово батюшкино. Доселе
бог миловал. Всего-на-все разграбили у меня один анбар, да того и гляди до усадьбы доберутся.
—
Помилуй, батюшка, куда толкнешься с одной лошаденкой; есть-таки троечка, была четвертая, саврасая, да пала с глазу о Петровки, — плотник у нас, Дорофей, не приведи
бог, ненавидит чужое добро, и глаз у него больно дурен.
—
Помилуйте, — перебил меня Дубельт, — все сведения, собранные об вас, совершенно в вашу пользу, я еще вчера говорил с Жуковским, — дай
бог, чтоб об моих сыновьях так отзывались, как он отозвался.
— Ничего, привык. Я, тетенька, знаешь ли, что надумал. Ежели
Бог меня
помилует, уйду, по просухе, в пустынь на Сульбу [Сольбинская пустынь, если не ошибаюсь, находится в Кашинском уезде, Тверской губернии. Семья наша уезжала туда на богомолье, но так как я был в то время очень мал, то никаких определенных воспоминаний об этом факте не сохранил.] да там и останусь.
— Пусть
Бог милует нас от этого, дитя мое! Молчи только, моя паняночка, никто ничего не узнает!
—
Помилуй, пан голова! — закричали некоторые, кланяясь в ноги. — Увидел бы ты, какие хари: убей
бог нас, и родились и крестились — не видали таких мерзких рож. Долго ли до греха, пан голова, перепугают доброго человека так, что после ни одна баба не возьмется вылить переполоху.